Логотип
Размер шрифта:
Шрифт:
Цвет:
Изображения:

Воспоминания Л.С. Митусовой о блокаде Ленинграда

Памяти всех погибших в кольце блокады Ленинграда посвящается…
Отзывы и письма, адресованные Л.С. Митусовой

 

 

Л.С. Митусова

ВОСПОМИНАНИЯ О БЛОКАДЕ

(Полностью воспоминания Л.С. Митусовой опубликованы в книге 
" О прожитом и судьбах близких", вышедшей в 2005 г.)

 

 * * *

 

Нашим родителям и родственникам выбирались имена обычно или по красоте имени, или в память Святых, любимых людей или предков. И всё же захотелось узнать и сопоставить имя Святого с сущностью человека, носящего его имя. И вот: Стефан (Степан) по-гречески Венец.
Из молитвы "О ненавидящих и обидящих нас" кондак: "Якоже первомученик твой Стефан о убивающих его моляше Тя, Господи, и мы припадающе молим, ненавидящих всех и обидящих нас прости, во еже ни единому от них нас ради погибнути, но всем спастися благодатию Твоею, Боже всещедрый"!

 

* * *

 

Из письма отца [Степана Степановича Митусова. - Примеч. составителей] Рерихам о полученной от них книге Учения Живой Этики (по черновику 1924-1925 гг.):
"Человек, желающий составить ожерелье для себя, берёт самые крупные и красивые камни из сокровищницы своей. Но по истечении некоторого времени, желая удостовериться, не забыл ли он в сокровищнице своей чего-либо достойного для ожерелья своего, он снова откроет её и, перебрав оставшиеся драгоценности, в удивлении скажет себе:
- "О, такой-то, почему ты не взял для ожерелья своего вот этих камней?
Поистине, они гораздо лучше тех, что ты тогда выбрал в слепоте своей. Они не так велики, но по благородству окраски и тонкости шлифовки во многом превосходят выбранные тобой".
И человек дополнит ими своё ожерелье, расположив камни в наивыгоднейшем порядке.
Также поступают и духовно одарённые люди с книгами, извлекая из каждой то, что хотят иметь всегда при себе, с чем хотят жить. И возвращаются они к великим созданиям помногу раз, и каждый раз вновь обогащаются. И располагают все сокровища в душе своей в строгом порядке и постепенно приобретают ясность.
Листы сада Мории - уже готовое ожерелье, собранное богачом в течение многих лет из сокровищниц ему одному известных.

 

Красота, любовь и труд - зёрна его.
Молитва, утешение, радость - оправа их.
Копья и щиты - скрепы их.
И расположены камни ожерелья в отдельных частях его в виде фигур.
И фигуры эти - мудрость.
И другие фигуры - тайна.
И общее расположение фигур - духовный рост, восхождение.
И всё в целом - опять Красота, Любовь и Действие.
Вот так замыкается ожерелье!..

 

…Всё, что я пишу, слишком многословно, но таким способом мне легче передать то, что думаю о книге. Держу книгу у себя и не люблю показывать: Равнодушие или поверхностное внимание оскорбительны. Книгу нужно показывать ученикам устно и понемногу, выбирая места к случаю. Чтобы знали наизусть, повторяли, сначала механически (это ничего), когда врежется в память, там сохранится, и придёт время - дозреет, проникнет в душу. Некоторые из учеников моих уже знают кое-что из книги, и некоторое повторяется почти на каждом уроке…
Злата [З.С. Карташева (Митусова), старшая дочь С.С. Митусова. - Примеч. составителей] обещала мне графической тушью или инкой изобразить в виде отдельных изречений то, что я выбрал для этой цели, но до сих пор она этого не сделала…"

Вот так и давал отец радость своим ученикам. Его любили. Он всегда был окружён хорошими, ищущими людьми. И только в час своего ухода он был один, совсем один. Только мама не отдавала тела. Обняла и крепко держала. Голодная, совсем слабая, ушедшая через несколько дней после отца, оказывала сопротивление. Так было.
"Таня, посмотри, какой у нас красивый папа", - положив на стол его тело, сказала я.
И действительно: от измученного лица не осталось и воспоминания. Красивое очень, спокойное, просветлённое лицо, обрамлённое серебром.
"Так и должно было быть", - сказал мне Юрик [Юрий Николаевич Рерих, старший сын Н.К. и Е.И. Рерихов. - Примеч. составителей]. Он сам просил всё рассказать о папиной смерти.

 

* * *

 

1941-1942 годы. Война! Блокада! Разлуки. Смерти от бомбёжек. Смерти от голода. Позже от обстрелов. Жестокие. Бессмысленные. И холод! Страшный холод. Небывало холодная зима. В квартире +3, +4. На улицах тишина, и только шарканье редких прохожих по асфальту. Голодные. Закутанные кто во что. Ног не оторвать от земли, и потому такой странный звук: шарк, шарк, шарк. И это слышно, и только это, ибо трамваи не ходят и редки грузовики, всё больше везущие куда-то трупы - обнажённые, неприкрытые.
Надо ли писать об этом? О безысходном?.. Самое яркое, самое запомнившееся… Всё помню! Всё! И больше всего глаза! Глаза голодного маленького ребёнка Наташи [Н.О. Карташева, дочь З.С. и О.В. Карташева, внучка С.С. и Е.Ф. Митусовых. - Примеч. составителей]. Ей всего восемь месяцев, но она уже взрослая. И смотрит. И следит за руками. И не понимает, отчего так жестоки окружающие, отчего не дают есть? Отчего часто уходят и оставляют одну? И от этого взгляда легче отвернуться. Так и делала.
Ведь это теперь думается, что нужно было по-другому, что можно было что-то сделать. А тогда? Нет, тогда не думалось. Идёшь за хлебом, идёшь за водой. И вне дома кажется, что накормишь, напоишь. А дома сурово одна мысль: бесполезно!
Я жила как в тумане. Ребёнок уже молчал, не плакал, я смотрела на него и не чувствовала никакой привязанности, но странно, тяжелее всего я пережила именно смерть этого ребёнка.
Господи! Господи! Ведь молитва моя была только об ушедших. Должны были все умереть. Один за другим. "Чья очередь?"
И делила хлеб всем поровну, и себе не меньше, чем другим…

 

* * *

 

Во время блокады человек тупел от голода… Я думала только о еде. Помню, когда я была уже почти дистрофиком, выдержала жуткий бой с огромным мужиком, который хотел отнять у меня мешок с едой. Он меня волок по тротуару, а я обнимала его сапог…
Мысли приходили только тогда, когда была какая-то тишина, главным образом, во сне, потому что всё остальное время билась только одна мысль: как выжить.

 

* * *

 

Мысли все вертятся вокруг одного. Всё вспоминаю Юрия Николаевича, папу, Михаила Алексеевича Бихтера, Славу [Ростислав Владимирович Тронин, художник, муж Л.С. Митусовой. - Примеч. составителей] - их мысли, их слова.
Юрий Николаевич не был многословен, даже может быть, не красноречив, но каждое его слово запоминалось и принималось сердцем.
Хочется записать и о М.А. Бихтере, и о Славе, ибо некоторые беседы с Юриком были связаны с папой и с ними.

 

* * *

 

М.А. Бихтер - известный пианист, дирижёр и преподаватель. Последнее время он занимался с певцами. Отец был, как его называли, "пионером камерного пения". Вот и Михаил Алексеевич занимался с певцами тоже как концертмейстер и воспитывал в певцах понимание исполнения классики, русских дилетантов и народного пения, не убивая в каждом ученике его индивидуальности. Он не был аккомпаниатором для своих учеников. При его исключительно прекрасной игре это был ансамбль, ведь только так и можно было рассматривать исполнение вокальных произведений.
Михаил Алексеевич был замечательный и очень скромный человек. Большой друг моего отца. Они в тридцатых годах встречались раз, два в месяц. Беседовали на "духовные" темы, связывая их со своей работой, о книгах Елены Ивановны и Николая Константиновича. Если они встречались не дома, а в каком-либо из садов Ленинграда, мне разрешалось присоединиться к ним через час-полтора после их встречи. Разговоры уже были о музыке, о литературе, о выступлениях учеников. Я обо всём этом рассказывала Юрию Николаевичу.

 

* * *

 

Мы со Славой Трониным познакомились в Академии художеств. Очень долго я не могла поступить ни в одно учебное заведение из-за дворянского происхождения. Сдавая успешно все экзамены, приходила за ответом и получала отказ. Наконец, смогла попасть на подготовительные классы в Академию художеств, так называемый рабфак. Мы учились на одном курсе со Славой. Тогда я о замужестве не думала - фантазировала о неведомом, мечтала о сказочных принцах, а все окружающие меня мальчики были просто мне близкие друзья. Я не замечала, когда за мной ухаживали, записки тут же рвала. Кроме Славы, со мной вместе учились Александр Батурин, Игорь Ершов (сын известного певца), Самусьев, Пётр Дураков (в будущем ставшим художником Альберти), Тамара Мунц (жена архитектора Владимира Мунца, отец которого тоже был архитектором; оба они в то время преподавали в Академии художеств).
Слава получил воспитание от матери Лидии Михайловны, происходящей из дворянского рода Николаенко. А отец Славы был коммунистом уже с 1916 года. Сын и отец друг друга очень любили, но спорили из-за революции. Владимир Александрович говорил на не согласие Славы: "Революцию не делают в белых перчатках". У Славы было блестящее образование, он прекрасно знал историю, искусство, литературу. Мой отец говорил: "Я со Славой общаюсь на одном языке, так же как со своими друзьями".
На Славу очень повлияло возвращение в 1936 г. из-за границы большого друга моего отца, мирискусника Ивана Яковлевича Билибина. По его предложению мы со Славой поселились в одной из комнат большой Билибинской квартиры на улице Лизы Чайкиной на Петроградской стороне. Со Славой у него сразу же возникло взаимопонимание. Иван Яковлевич был деканом графического факультета, на который вскоре должен был перейти Слава. И однажды Иван Яковлевич ему сказал: "Вы законченный художник, вам нечему больше учиться" и предложил Славе работу - помогать ему строить орнаменты, технические задания. Слава был счастлив работать с таким большим художником и человеком, и ушёл с третьего курса Академии художеств. Через год или меньше его взяли в армию, и я поехала за ним в Пензу. В Пензе он отбывал три года воинскую повинность в части при Артиллерийском училище, а я работала в этом училище художником-оформителем. Мы вместе вернулись в Ленинград в 1940-м году.
Виню себя, что писала на фронт мужу грустные письма. Делала это, чтобы его поддержать, в том смысле, что у нас ещё хуже, держись. Последнее письмо от него было радостным. Это письмо я всё время держала под подушкой, рядом с собой, но потом оно затерялось.
Он писал мне стихи, рассказы с фронта. Прислал начало повести о древних римлянах…

 

* * *

 

И опять блокада. Холодно! Полумрак. Лежат папа и мама. Злата свернулась на своей кровати комочком. Таня - на нашей с ней больная. У неё температура. Посреди комнаты детская кровать. В ней ещё живой, но молчащий ребёнок. Совсем тихий. Не плачущий. Папа лежит и вроде как в бреду говорит:
- Каждого человека можно сравнить с каким-либо цветком. Кого с кактусом, кого с ромашкой. А вот Слава был Розой.
- Почему "был"? - возмутилась я.
- Так надо - ответил отец.
В этот день я получила повестку в "Большой дом". Это было в начале двадцатых чисел января 1942 г. Зачем вызывают? Никто не знал.
Добралась. Оформили пропуск. По мягким коврам тёплого дома провели в кабинет к следователю. Он говорил со мной мягко. Даже задушевно. Спрашивал о Билибиных, когда вернулись из Парижа? Как я с мужем оказалась у них в квартире? Когда я виделась с мужем последний раз?
Я испугалась, ибо незаконно через болото и колючие заграждения в декабре месяце ходила в Агалатово к Славе. Это был сравнительно спокойный фронт на границе с Финляндией. Тогда ещё были силы, и я преодолела сорок километров. Но, вроде, не это интересует следователя. "А жаль", - говорит следователь. - "Как хорошо могли бы жить". (Если б не война, понимаю я). Вопросы. Есть ли родственники в городе? Кто за границей? С кем вижусь? "Посидите в коридоре. Ещё вызову".
Через некоторое время позвали в кабинет. Следователь сочувственно сказал: "Уже поздно. У вас дома очень тяжёлое положение, я знаю". Протянул мне коробку с папиросами. "Не курю", - отодвинулась я. "Для отца возьмите". Взяла. "Ещё берите".
Домой вернулась, села на кровать к папе и всё-всё точно рассказала. Не подвела ли кого-нибудь, не сказала ли лишнего?
Нет. Отец считает, что ответы мои были правильные, что никого подвести они не могли. Что Билибины эмигрировали, было известно. Связь с Рерихами отец никогда не скрывал. И долгое время совершенно официально получал от них письма, книги и посылки. Так что же интересовало следователя?
И много позже как ударило.

 

Я люблю японское искусство,
У меня японский разрез глаз.
Под цветущей вишней своё чувство
Самурай поведал гейше раз.
И глядела нежно Фудзи-Яма
На цветущий белой вишни край.
Этой гейшей ты была, Татьяна,
Я же был влюблённый самурай.
Оттого искусство вишен края
Любим, как и прежде, как тогда,
Душу гейши, душу самурая
Сохранив, быть может, навсегда.

 

Эти стихи написал Слава в возрасте 17-18 лет. После блокады его мать 8 марта 1950 г. подарила мне свои стихи, как бы в ответ на Славины:

 

Сын, мой сын, мой первенец любимый…
……………………………………………
Вещие суровые слова.
Написал ты их тогда, не зная,
Что для твоего жестокого конца
Сохранил ты душу самурая.

 

Свои мысли, тяжесть свою высказала Юрику. "Что же уготовано так поступившему"? - с ним обо всём могла говорить. Ответ: "Значителен сам переход".
Слава сутки, а, может, и больше жил. И тогда-то он приходил ко мне во сне. В больничном, в белом. Согнувшись от боли. "Слава!" - крикнула я и проснулась. Папе рассказала. "Очень плохо", - сказал он.

 

* * *

 

Как же погиб Слава? Этот вопрос долгие годы мучил меня. Это было не самоубийство. Уж очень многое против него. Создаётся впечатление, что кому-то "версия самоубийства" выгодна. Вскоре после гибели Славы ко мне пришёл "его сослуживец" (как он представился) и сообщил, что Слава "тяжело ранен и лежит в госпитале". На следующий день он снова пришёл и сказал, что "Слава покончил жизнь самоубийством выстрелом из ружья в живот. Но умер не сразу, а в госпитале, на другой день… А вчера я не решился Вам сказать это, увидев Вас…"
Странное "самоубийство". Нет официального документа о гибели военнослужащего ("похоронки"). А он обязательно отсылался. За ошибки в "похоронках" и за не сообщение о смерти жестоко наказывали. "Похоронки" давали определённые права на дополнительный паёк и статус "вдовы" и "потери кормильца". Почему не пришла "похоронка"? Только ли из-за превратностей войны? Почему мне написал только командир части, бывший в хороших отношениях со Славой, о его гибели: "Погиб всеми любимый и уважаемый Ростислав Тронин", - написал в личном, а не официальном послании, проверенном военной цензурой. Зачем вызывали меня в НКВД? Не для того ли, чтобы узнать, что мне известно о делах Славы? Как объяснить фразу следователя: "А жаль… Как хорошо могли бы жить"?
Да, Слава писал моей подруге Лидии Петровой, что голодает, что ему не хватает, чтобы Лида не говорила об этом мне. Писал о массовых припадках в части голодного безумия. Писал, что мечтает о сознательном конце. Писал в странных оборотах, не свойственных ему. Но является ли это основанием считать, что он покончил с собой, чтобы "не быть дураком"? Разве можно мечтать о сознательном конце от выстрела ружья в живот? Почему ружья, почему в живот? Неужели для самоубийства наверняка не было иных средств?
Совершенно против самоубийства свидетельствует сам Слава в своих последних письмах. Письма полны боли, но и надежды, веры. Письма полны любви к близким, полны новых творческих замыслов. В то время он писал повесть об Амии - римском солдате, повесть античных времён: "Если дала Лиде прочесть моего Амия, то попроси её написать отзыв или сама напиши. Если не случится чего-нибудь из ряда вон выходящего (смерти, тюрьмы и т. д.), то займусь и им. <…> Каково мнение Ст[епана] Ст[епановича] об Амии"? (Из письма мне 26 декабря 1941 г.). Но что могло случиться "из ряда вон выходящее"? Вот строки из следующего письма Славы (28 декабря 1941 г.): "У меня много, много неприятностей служебного характера. И сейчас постигаю пословицу "Ни от сумы, ни от тюрьмы не зарекайся" - она очень мудра. Это при моей бескорыстности и безусловной честности особенно тяжело чувствовать. Буду отвечать за дурацкое назначение меня не на место. Грустно, ой как грустно и тяжело на душе.
Написал, чтобы ты, если можешь, прислала кальки с русских костюмов Билибина. Себя не утруждай, не отрывай время от отдыха и т. д. А теперь и не знаю, стоит ли тебе и приниматься. Кажется, что это будет последняя просьба такого порядка с моей стороны. Может быть, я и паникёрствую, но я уж таков".
Для чего самоубийце кальки с русских костюмов Билибина? Они были нужны человеку, который не намеревался уходить из жизни по своей воле, но допускал (предчувствовал) свой конец. О предчувствии конца говорят и следующие строки в его письме: "Во сне пришла тётя Аня [погибшая до войны. - Примеч. составителей] и махнула мне платком".
Конец, но по какой причине? Почему в своём личном послании мне его командир писал о гибели, но ни слова о самоубийстве?..
Слава не мог прямо писать о назревавших в его службе роковых "причинах". Во-первых, чтобы не огорчать близких, это было не в его характере, и, во-вторых, цензура. Но всё равно что-то можно понять. В предпоследнем письме (31 декабря 1941 г.): "У меня всё пока по-старому. Масса неприятностей сейчас, а ещё больше жду впереди. Каков то будет Новый Год? Обещали увеличение хлебного пайка с 1 января. Но я не верю в "круглые" числа. Почему с 1-го, а не с 29-го, 2-го и т. д. Если продукты есть, они сразу же должны к нам поступать. <…> От тебя давно нет писем, нет и от мамы. Думаю, что их задерживают к Н[овому] году - вроде подарка. Похоже, что это не так".
Слава погиб от выстрела в живот - возможно. Он умирал мучительно в течение суток в госпитале после этого выстрела - возможно. Но был ли это выстрел, сделанный им самим? Нет! Не исключено, что свет на эту смерть может пролить архив НКВД. В каждой части был Особый отдел. Был ли Слава в конфликте с ним? Неизвестно. Но на каком "не своём месте" оказался Слава? Почему он должен был отвечать за это? Но то, что конфликт этот возник из-за "бескорыстности и безусловной честности" Славы - сомневаться не приходится. Окончательно рассеивают все мысли о самоубийстве следующие слова из последнего письма Славы в январе 1942 г.: "Видим зарево над Ленинградом… Быть или не быть - для меня стоял гамлетовский вопрос. Но вот получил от Тебя письмо, и никаких сомнений: быть, быть и только быть"!
Точку в истории гибели Славы мне помогли поставить Надежда Николаевна Трофимова и Владимир Мельников. Они получили справку из Петроградского военкомата, в котором призывался Слава:

 

"С П Р А В К А
от 27 апреля 2000 г., № 4/166.

Выдана Митусовой Людмиле Степановне 1910 года рождения в том, что красноармеец Тронин Ростислав Владимирович 1912 г. р., уроженец г. Казань, призванный Петроградским РВК г. Ленинграда, в/ч 63 отдельный артиллерийский пулемётный батальон, электромоторист, погиб в бою 16.01.1942 г., захоронен в Ленинградской области, Парголовский район, д. Райколово. Основание: ЦА МО РФ, оп. 818883 с., д. 516, л. 9. Справка выдана для предъявления по месту требования.

 

Военный комиссар Петроградского района г. Санкт-петербурга полковник В. Котов
Начальник 4 отделения
подполковник И. Лапин".

 

В мае 2000 г. наша сотрудница Зинаида Григорьевна Карпенко организовала мою поездку к месту захоронения Славы. Владимир Мельников по старым финским картам нашёл это место недалеко от вершины горы Майская. Мы приехали туда в дни цветения подснежников и первых лесных цветов. Теперь нет такой деревни Райколово, но место действительно райское: старинная дорога у леса, заброшенные сады, светлые поляны. Всё в цвету!

 

* * *

 

Всё было нереально. А, может быть, это было как раз реально. Сны, звуки, нежность, жестокость. Плохо, туго думалось. Умирающие от голода тупели. Вроде, глупыми становились. Но не все. Ни папа, ни мама, ни Злата.
О сознательном конце мечтал Слава. А голод мутил разум. Он голодал, будучи на фронте. Уж очень крупный был. Пухнул от голода, о чём писал моей подруге, но просил мне не передавать. Отрывая от себя, посылал с командированными нам в Ленинград кишки убитых лошадей. Сам давал командировки. "Получаете ли вы? Не хочу быть дураком. Даю людям командировки. Для них радость. А вам продукты довозят?" Ничего-то мы не получили. Ни один не довёз. "Гибнет близкий сердцу и душе моей Степан Степанович, гибнет младенец Наташа. Спасай ребёнка", - писал он мне. Странные слова. Странные обороты, не свойственные ему.
Моя школьная подруга приходила с едой в кастрюльке, садилась на кровать к маме и папе и кормила их с ложечки тем, что принесла. Она не хотела, чтобы эта еда досталась всей остальной семье, показывала на папу и говорила: "Вот кого нужно спасать".
В последние свои дни папа был каким-то сияющим, улыбался. Я думала, что он выздоравливал, и ничего не понимала. Когда отец сказал, что хочет с нами проститься, я ему сказала: "Что ты, папа, как ты можешь, Злате гораздо хуже!"
Ещё папа говорил в последние дни: "Как мне не хватает музыки".

 

* * *

 

И вновь тишина в комнате. Умирающие папа и мама, Злата, Наташа. И вдруг голос Златы: "Мамочка, я тебе никогда не прощу Игоря". С Игорем Злата познакомилась в школе через его сестру, свою одноклассницу. Он ухаживал за Златой, учился уже в то время в университете. У нас сохранились фотографии, на которых Злата и Игорь сняты в одной компании… Мама была против такого раннего брака в 17 лет, и Злата её послушалась. После окончания университета Игорь уехал в Москву, там женился. У нас была фотография Златы и его жены - они дружили. Возможно, выйдя за Игоря, Злата осталась бы жива, поскольку жила бы в Москве. Может быть, жажда жизни, голод, заставили её так сказать маме перед смертью, ибо она очень любила своего мужа Олега Карташева, который к тому моменту уже погиб, попав под немецкий танк… Он погиб летом, когда только ввели карточки, но блокады ещё не было. Когда Злата получила "похоронку" на Олега, она с горя перестала есть, и этим рано изнурила себя…

 

* * *

 

И когда уже не стало папы, мамы, Славы, Златы выбегала ночью из кочегарки в Таврический сад, бросалась на снег. А звёзды звенели яркие, яркие. Тянула к ним руки. И мыслила. И молилась.
Потом всё пропадало. Опять каменный уголь. Тяжёлая длинная кочерга. Утром вернусь домой. Как-то Таня там одна? В пустой незакрытой квартире…

 

* * *

 

Столько было… Жутко. Мы с сестрой смотрели друг на друга и удивлялись: "А как это люди умываются?" или: "Как это люди плачут?" У нас уже не было ни слёз, ни улыбок, мы отупели совершенно от голода.
Мёртвые отец и мать довольно долго лежали в пустой комнате, мы побудем с ними, выйдем, обхватим друг друга как дикие и стоим. И всё время думаешь: "А когда ты так же"?

 

* * *

 

Во время блокады ничего не жалко было. Желая согреться, мы много что сожгли, я этого никогда не скрывала. Ушёл в печку огромный дубовый стол Н.К. Рериха талашкинской работы, на котором ещё мой муж Слава в 1930-е годы ежемесячно устраивал домашние художественные "выставки". Большую часть мольберта Николая Константиновича мы тоже сожгли, осталась только несущая палка с винтом, которого касалась его рука…

 

* * *

 

В 1942 году мы с сестрой были мобилизованы в Местную противовоздушную оборону (МПВО). Жили в казармах. А в 1943 году нас, небольшую группу, перевезли (в буквальном смысле этого слова) на завод "Большевик". Сдали наши паспорта в отдел кадров. Завод военный. Выпускал "Катюши". Сестра попала в конструкторское бюро, я в 40-й цех - работать токарем. Вошла и подумала: "Вот он, Ад". Станки, станки, станки. Подъёмные краны и многое для меня неизвестное. Полумрак. Лампочки только у станков.
Прикрепили меня к токарю 7-го разряда. Рядом мой станок. То ночная, то дневная смена. Езда до дому далёкая, часто пешком после обстрелов приходилось ходить. Трудно, голодно, холодно.
И я заболела. Температура высокая. Освободили от работы - дали бюллетень. Как я была рада! Можно лежать и думать. Думать, молиться о близких - дорогих, ушедших так недавно. А как хочется плакать! Увы, иссякли слёзы. Мы с сестрой разучились плакать, исчезли улыбки, смех. Слёз не было!..
И как же хорошо поболеть. Выходить на улицу я не могла. Хлеб приносила Таня, возвращаясь с работы. И вот однажды под утро (Таня уже ушла) вижу сон. А может быть, не сон, может быть, просто сказка.
Вошёл папа. Приблизился тихо, плавно к моей кровати, взял меня за руку и сказал (или подумал): "Иди на концерт!" и пожал мою руку. Я почувствовала это пожатие. Повторил: "Иди на концерт" и опять пожал руку. И тихо, непонятно как, отдалился, ушёл.
Смотрю я на комнату, на дверь, на окна. Всё обыкновенно, всё просто. Сон ли это был? Как на яву…
Наступил вечер. Вернулась сестра. Подробно, пока ясно помню, пока всё ещё полна радости какой-то, сон свой рассказала ей. С интересом и участием прослушала она и сказала с иронией: "Да, самое время сейчас на концерт ходить". А на другой день я уже сама вышла за хлебом. Наша ближайшая булочная оказалась закрытой. Пошла в другую. Выбрала путь несообразный. Иду мимо забора, а на нём афиша от руки написанная, что в воскресенье, такого-то числа, концерт Михаила Алексеевича Бихтера и певицы Сегаль. Опять по возвращении сестры рассказала ей. "Идти, идти обязательно надо", - заволновалась она.
В воскресенье волновались целый день. Голод, холод и вдруг концерт в Большом зале Филармонии. Пришли за час до начала. В тряпье, в валенках. И к удивлению нашему пальто снимать не надо. Свободно купили билеты. Ещё не пускают. Стоим внизу такой знакомой лестницы, ведущей в концертный зал. И с этой лестницы спустился Михаил Алексеевич, седой с длинными волосами. Спустился к нам и обнял обеих вместе.
Спрашивает: "Степан Степанович?" - "Нету". "Мама?" - "Нету". "Нету и Златы, и Славы, и Наташи…"
"Сейчас я вам контрамарки дам, а после концерта обязательно ко мне за кулисы". От контрамарок отказались. И вот мы в зале. Народу мало. Места сами выбрали. Всё такое знакомое. Вышла певица. Вышел Михаил Алексеевич, концерт начался. Первые звуки рояля… И вдруг слёзы! Откуда они взялись. Ведь мы с сестрой не плакали даже при самых тяжёлых обстоятельствах. Давно разучились. Смотрю на Таню. Она тоже вся в слезах…
А после концерта пошли к Михаилу Алексеевичу. Не сразу нас и пропустили, одетых во что попало и в валенках. Когда поблагодарили и прощались, Михаил Алексеевич сказал мне: "Я всегда встречался со Степаном Степановичем, теперь буду встречаться с Вами. Позвоните - и назначим встречу". И он стал раз в неделю принимать меня.

 

* * *

 

Ссылка Бориса Алексеевича Смирнова-Русецкого в 1941 году была для нас большой неожиданностью. После возвращения он на какое-то время поселился в Угличе. Приезжал и к нам, сделал предложение Тане, и Таня на какое-то время уехала к нему. Я была очень рада этому союзу. В 1956 году Борис Алексеевич писал мне, а потом и Тане, когда она уехала обратно в Ленинград, такие возвышенные письма. Я мечтала, чтобы Таня осталась с Борисом Алексеевичем, ведь и ей до сего момента не удавалось создать нормальной семьи, но, к сожалению, их союз, едва начавшись, распался. Таня сложила в папку его работы и отправила ему. В этой папке были и ранние работы 1920-х годов, и работы, выполненные в Угличе. Но более поздние работы, где он был ближе к Николаю Константиновичу, мне нравились больше.
К сожалению, в своих воспоминаниях последних лет Борис Алексеевич очень мало написал о папе. А мог бы многое поведать! Когда узнал о гибели отца, написал мне удивительное письмо, в котором были такие слова:
"Дорогая Зюма! Получил Ваше письмо и открытку, как я обрадовался им. Я думаю, не меньше, чем Вы моему письму. Дорогая Зюма, все из Вашей семьи были близки и дороги мне, и как я переживал, когда узнал, что многих уже нет совсем. Я был привязан к Вашей семье, находил отдых, отраду, удовлетворение среди Вас.
Степан Степанович, дорогой для меня человек, скажу откровенно, я был очень привязан к нему, несмотря на ту разницу в летах, которая между нами была, я вспоминаю его очень часто, вспоминаю наши беседы, и образ его встаёт перед глазами, как живой. Я и сам раньше не думал, что я был так привязан к нему, и, только узнав, что его уже нет, я почувствовал это, почувствовал, насколько я обязан ему. Именно Степан Степанович дал мне то для моего развития, чего мне не хватало и чего я искал, что не может дать никакое учебное заведение, а именно - понять жизнь. Вам, Зюма, это может показаться странным, но на самом деле это так. Большего ума и такой простой непосредственной искренней задушевности я не встречал нигде, да и вряд ли когда встречу. Вы понимаете, что я до сих пор не могу смириться с той мыслью, не хочу поверить, что его уже нет, и то, что я высказал, пожалуй, скажет любой человек, знающий его близко" (8 июня 1944 г.).
А вот как отозвался на уход отца Николай Константинович, узнавший об этом лишь в декабре 1946 г.: "Печально письмо Ваше от 20-11-46. В каждой строке - печаль. Да и как иначе, когда и внешние и внутренние обстоятельства так тяжки. Из семьи Митусовых из семи человек в 1942-м осталось всего двое. А ведь не исключение такая гибель. Уже не увидеться здесь с нашим милым Стёпою. Сведения о Лукине неутешительны. Вообще, молчание Риги показательно. Неужели все и всё прошло"? (Сложно. 1 декабря 1946 г.).

 

© Использование данного материала допускается только с письменного разрешения Музея-института семьи Рерихов в 
Санкт-Петербурге и Рериховского центра Санкт-Петербургского государственного университета